О славянофильстве Пушкина

Пушкиноведение советских десятилетий методично замалчивало в пушкинском наследии его православное содержание, его русскость, его славянский дух.

Сама постановка вопроса о славянофильстве Александра Сергеевича Пушкина может показаться неучтивой, даже агрессивной по отношению к укоренённой в пушкиноведении традиции говорить о просвещённом европеизме поэта. Да и по отношению к общеизвестному высказыванию Достоевского о «всемирной отзывчивости» Пушкина. Действительно, "всемирная отзывчивость" трудно согласуется с преобладающим и по сей день представлением о славянофильстве как о доктрине этнической замкнутости. Сам же поэт неоднократно свидетельствует о своей распахнутости всему миру, всем языкам и временам.

Можно составить список упоминаемых им народов и племён, и перечень этот неумолимо разрастётся в этнологический словарь впечатляющего объёма. Пушкин поразительно любопытен по отношению к людям самых разных языковых семей и рас. Это у него в крови, любопытство прибывает по мере роста созерцаемого им собственного генеалогического древа. В конце концов, мы убеждаемся, что имеем тут дело с поистине царственным любопытством, как если бы поэт-царь в свою придворную читательскую челядь набирал не только "по всей Руси великой", а, говоря про "всяк сущий в ней язык", зрел в уме да и наяву уже целую землю, вселенную.

Но «всемирная отзывчивость» вовсе не есть распыление в беспредельном. Она предполагает устойчивый центр, рабочую меру отсчёта, наконец, иерархию ценностей. Продолжив цитату из «Памятника», мы тут же и увидим, что первым в перечне языков упомянут все же «гордый внук славян», а за ним уже «финн и ныне дикий тунгус, и друг степей калмык»... То есть, перед нами не какая-то беспаспортная служба всему миру, не эхо, бесперебойно экранирующее любой звук. Эта «всемирная отзывчивость» изъясняется по-русски.

Ей нет нужды стесняться своего происхождения и своих естественных предпочтений.

Сегодня отовсюду слышен ропот об опасности превращения Пушкина в икону. Вполне справедливое опасение. Но тем более неуместны попытки канонизации общих мест пушкинистики двадцатого века.

Это в первую очередь касается нашей «домашней» пушкинистики, с её устойчивым предпочтением всего интернационального всему национальному. К примеру, в правилах такой пушкинистики до сих пор брезгливо относиться к стихотворению «Клеветникам России», укорять поэта в реакционности высказанных здесь политических мнений о славянском мире и о западноевропейских ненавистниках России. Даже нет смысла ссылаться на кого-либо из пушкинистов той формации. Здесь в течение многих советских десятилетий почти все были заодно в защите общегуманистических ценностей от «националиста» Пушкина. Так же как почти все были заодно в молчании или в снисходительной рассеянности, когда приходилось упираться глазами в пушкинские тексты, посвящённые славянскому миру. Никто как-то ни разу не заметил, даже скороговоркой, что славянская тема – одна из ведущих у Пушкина, одна из доминант всего его творчества. В гигантской по количеству названий пушкинской библиографии недавно ушедшего века мы не встретим, кажется, ни одной монографии или монументальной статьи, которая бы называлась «Пушкин и славянство», «Пушкин и славянский мир», "Славянская тема в творчестве Пушкина». Пушкинистика шарахалась от пушкинского славянолюбия как чёрт от ладана. В том числе, она сквозь зубы цедила о личных симпатиях, которые связывали поэта со славянофилами первого поколения – Хомяковым, Шевырёвым, братьями Киреевскими.

Конечно, строго говоря, педантически говоря, Пушкин не был (или не успел стать) единомышленником своих приятелей-славянофилов на доктринальном уровне. Но взаимоотношения прервались именно в час, когда поэт в наибольшей степени подошёл к осмыслению идеи-образа славянского всеединства (имеется в виду начатая им работа над «Словом о полку Игореве»). Какое-то уже обозначилось тогда в воздухе знаменательное решение для Пушкина: и в отношении к Петру I, к которому он, по мере знакомства о архивами, заметно охладевал, и в отношении к западническим передержкам Чаадаева, и в отношении к Западу вообще, и, наконец и во-первых, в отношении к православной домашней традиции («Отцы пустынники и жены непорочны...»).

Позволю тут себе одно сугубо личного свойства отступление. На последних курсах филологического факультета МГУ, в начале 60-х годов, я сильно увлекался поэзией и личностью Велимира Хлебникова (хотя диплом писал по творчеству Пушкина). Однажды меня пригласил к себе домой, для более подробного знакомства, известный тогда знаток русского литературного авангарда.

Наш с ним разговор о Хлебникове коснулся ранней смерти поэта, и я заметил собеседнику, что, может быть, несмотря на свои тридцать семь, Хлебников все же вовремя умер: никак ведь он не вписывался в царство нэпманов, тогдашних «молодчиков-купчиков»...

– Да, вы правы, – быстро отозвался собеседник. – Он именно вовремя умер. – И тут же добавил. – Так же, кстати, как и Пушкин вовремя умер... А то ведь мог стать... славянофилом. Всё к тому шло.

При этих его словах я как-то весь внутренне сжался: Пушкин… у-м-е-р? Это после лермонтовского «Погиб Поэт! – невольник чести… Убит! – к чему теперь рыданья… Его убийца хладнокровно нанёс удар…».

Оговорился мой собеседник, что ли? Или намеренно смягчил, на всякий случай, свой укор поэту, вовремя «умершему», да нет же, убитому! Убитому для того, чтобы не стал славянофилом?

Вот так поворот! Получается, что он сейчас приглашает меня в соавторы своего, по сути, приговора Пушкину, – ради того, чтобы тот не стал славянофилом. И как-то сразу до меня дошло, что если он говорит сейчас так доверительно и спокойно, как о чём-то само собой разумеющемся, то, значит, это не сиюминутное откровение. Значит, так по поводу Пушкина давно обдумано и определено. И, похоже, не одним им. Я не отвечал на это его «вовремя умер» слишком долго, да так и не ответил, и до него, думаю, дошло, что он не найдёт в молодом собеседнике соучастника. Разговор наш как-то скис и вскоре закончился. Мы никогда больше не встречались. (Если спросят, почему не называю имя собеседника, то ведь речь не о личности, а о тенденции, живучей, увы, и по сей день).

На ту пору я, к стыду своему, почти ничего не знал о сущности славянофильского учения. Кроме обязательного для нескольких поколений студентов-филологов минимума, состоявшего в том, что учение сие реакционно, ретроградно, консервативно, так что к нему и прикасаться-то нежелательно. И лишь много позже, лет через двадцать после той беседы, я вспомнил приговор своего собеседника Пушкину и подумал: а ведь он с этим своим приговором опоздал, промахнулся, как промахнулся и убийца Дантес. Потому что Пушкин уже был славянофилом. Все они, кто думали так же, как он, получается, проморгали Пушкина, Потому что Пушкин был славянофилом всегда, всю свою жизнь, начиная с «Воспоминаний в Царском селе», с «Руслана и Людмилы», со стихотворения «Дочери Карагеоргия», с замысла поэм о Вадиме и Мстиславе. Так и пошло дальше – через украинофильство Пушкина, через его «Полтаву», через дружбу с Мицкевичем, через покровительство Гоголю, через «Песни западных славян». Пушкин всю жизнь был природным славянофилом, какими были до него митрополит Иларион и Кирилл Туровский, автор «Слова о полку Игореве» и Епифаний Премудрый, протопоп Аввакум и Тредиаковский, Ломоносов и Державин, какими были при нём, Пушкине, и после него Рылеев, Грибоедов, Александр Одоевский, Языков, Дельвиг, Даль, Лермонтов, Тютчев, Некрасов... Русский поэт, если только он не открещивается от своего природного естества, не может не быть славянофилом. Это естественное славянофильство, такое же всенепременное, как воздух, как кровь в жилах.

Это славянофильство не деклараций, манифестов и доктрин, а живого, подвижного, образного мирочувствия. Славянофильство духовных прозрений, пророческих предчувствий, а не интеллектуалъных конструкций.

Нельзя не обратить внимания на то, что пророческое начало в творчестве Пушкина заметнее всего именно в его славянской тематике. Здесь поэт закладывает сюжеты и коллизии, которые вдруг обнаружат свою горячую, воспаленную злободневность через сто и более лет. Разве иудин грех измены внутри славянской семьи (поэма «Полтава») не проступил сегодня снова в выходках самостийных президентов Украины, в церковном отщепенстве, в том, что на десятигривенной купюре новейшие мазепинцы намалевали парсуну гетмана-предателя? Разве гражданская и духовная доблесть архиепископа Георгия Конисского в защите народа белорусского от посягательств с Запада, так восхитившая когда-то Пушкина, не служит и сегодня образцом верности славянскому миру? И разве не современен укор, высказанный в стихотворении «Он между нами жил...» польскому поэту, ещё недавно другу?

Поэтическое пророчество, в отличие от предсказаний с календарными претензиями, как правило, не метит в какую-то определённую дату. Оно по духу ближе завещанию или заповеди на все времена. Таково пушкинское пророчество о славянской семье, о старом славянском споре, который нужно и можно решить только в семейном кругу, без постороннего вмешательства. Эта семейная мысль широко разлита буквально по всем творениям поэта, объединенным славянской темой. Она центральна и для «Полтавы», и для стихотворения об Адаме Мицкевиче, она звучит поистине программно в стихотворении «Клеветникам России», в «Песнях западных славян».

Пушкиноведение советских десятилетий методично замалчивало в пушкинском наследии его православное содержание, его русскость, его славянский дух. Особое старание было приложено к таким шедеврам поэтической публицистики как «Клеветникам России», «Бородинская годовщина», а заодно и к «Песням западных славян». Если в связи с первыми двумя стихотворениями Пушкину, как уже было сказано, инкриминировалась реакционность, даже великодержавный шовинизм (несмотря на восторженный отзыв П. Чаадаева: «Вот, наконец, вы — национальный поэт; вы, угадали, наконец, свое призвание»... «Стихотворение к врагам России в особенности изумительно; это говорю я вам. В нем больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет в этой стране»... «вот, наконец, явился наш Дант...»), то по отношению к «Песням западных славян» широко применялась тактика иронических ухмылок. Пушкин, мол, попал тут впросак, приняв за подлинные сербские песни ловкую мистификацию Проспера Мериме, вышедшую в Париже в 1827 году, под названием La Guzla... (Гузла, или Сборник иллирийских стихотворений, собранных в Далмации, Боснии, Хорватии и Герцеговине). Промах поэта не извиняло-де и то, что в предисловии к «Песням...» он огораживал себя мнением Мицкевича: «Поэт Мицкевич, критик зоркий и тонкий и знаток в славянской поэзии, не усумнился в подлинности сих песен, а какой-то ученый немец написал о них пространную диссертацию».

Нет, поэт вовсе не думает извиняться за мнимый промах. Более того, он в предисловии даёт высокую оценку изобретателю «странных сих песен» Просперу Мериме: "острый и оригинальный писатель, автор... произведений, чрезвычайно замечательных в глубоком и жалком упадке нынешней французской литературы». А фактом переложения на русский почти дюжины песен из «Гузлы» даёт высокую оценку и их содержанию. Кроме того, он добавляет в свод «Песен...» два собственных стихотворения на сюжеты из современной сербской истории: «Песня о Георгии Черном» (то есть, о вожде первого сербского восстания против османского ига Карагеорги) и «Воевода Милош» (вождь второго восстания). Наконец, добавляет сюда же и два перевода, сделанных на основе фольклорных публикаций сербского просветителя Вука Караджича. В итоге в «Песнях западных славян» все составляющие, несмотря на свою разнородность и разновременность, так гармонично согласованы, так дополняют, взаимонасыщают друг друга, что собирается в итоге совершенно органичный поэтический образ всего славянского мира, а не только «западного» (либо, что было бы географически точнее, южного).

О жизненности этого пушкинского образа говорит страшная достоверность исторических прозрений, наполняющих «Песни...», прозрений, уже востребованных и подтверждённых жестокой явью XX и самого начала XXI веков. Залитая кровью «по щиколотку» православная церковь в «Видении короля», – что это как не сербские храмы, в которых во время Второй мировой войны хорватские и мусульманские усташи устраивали массовые заклания местного православного населения?

Жуткий вурдалак в балладе «Марко Якубович», – что это как не зловещее видение «нового мирового порядка», устроившего под самый конец XX века образцово-показательное кровопускание рассеченному неправедными границами сербскому народу?

И разве не к нынешним Сербам, насильственно вытесненным из своего прародительского Косово обращается пушкинский воевода Милош:

Долго ль вам мирволить янычарам?
Долго ль вам терпеть оплеухи?

Хочу повторить, славянская тема в творчестве Александра Пушкина ещё ждёт своего будущего исследователя. В такой чаемой суммирующей работе отдельными главами могли бы стать творческое соревнование малороссийских сюжетов у Пушкина и Рылеева, не убывающий с годами интерес поэта к словарным и филологическим публикациям серба Вука Караджича, драматические подробности взаимоотношений Пушкина с Мицкевичем, классификация обширной славянской составляющей в личной библиотеке поэта, наконец, и богатейшая рефлексия его произведений в творчестве известных поэтов и прозаиков XIX века, принадлежащих к разным славянским народам Европы.

Могут сказать: уж сейчас-то время самое неблагоприятное для таких обязывающих исследований. Не скажу про время. Сам Пушкин благоприятен всегда.

Юрий Лощиц

Столетие.Ru

8 июня 2009 г.

Православие.Ru рассчитывает на Вашу помощь!

Подпишитесь на рассылку Православие.Ru

Рассылка выходит два раза в неделю:

  • Православный календарь на каждый день.
  • Новые книги издательства «Вольный странник».
  • Анонсы предстоящих мероприятий.
×