«Священника впервые я увидел в лагере»

Беседа с писателем Борисом Споровым

Писатель Борис Федорович Споров, автор книг «На пути к вере», «Наследники», «Федор», романа «Осада» (недавно вышедшего в издательстве Московской Патриархии), – о времени, судьбе и о людях, с которыми встретился на жизненном пути, а также о задачах литературы.

Писатель Борис Федорович Споров
Писатель Борис Федорович Споров
– История страны – это не только события, великие и малые, но и судьбы людей, сопряженные с этими событиями. Борис Федорович, вы из поколения тех, чье детство прошло в предвоенные годы, отрочество было «военным», а юность пришлась на трудное время послевоенного возрождения страны. Но конец 1940-х–1950-е – это и новый виток репрессий, которые не прекратились, вопреки широко бытующему представлению, со смертью Сталина, хотя уже и не носили такого массового характера. Расскажите, пожалуйста, каким это время было для вас.

– Писателю говорить о себе – дело несколько неблагодарное и трудное даже. Легче писать о других, о судьбах чужих тебе, посторонних. Но я очень чту святого праведного Иоанна Кронштадтского, занимался сбором материалов о нем – их набралось на фолианты, они уже опубликованы, – так вот, в «Дневниках» у отца Иоанна нашел такое изречение: «Господи! Какая же благодать, что Ты вытащил меня из этой пропасти!» И я вслед за святым Иоанном Кронштадтским, не стыдясь, повторяю: «Господи! Слава Тебе, что Ты вытащил меня из этой ямы! Из ямы, из которой многие мои друзья так и не вылезли…»

Но жизнь есть жизнь. Война… Уже много о ней рассказано, не мне повторять. Скажу только, что это было, конечно, лихое время, очень лихое, голодное – неповторимое время. С сорок первого года я досыта хлеба не ел!

А после войны попал в «детское рабство»: в 12–13 лет я уже начал работать, причем на заводе. Очень тяжелая была работа. Дважды срывал себе желудок, в больнице лежал… Режим был строгий. Я был учеником слесаря. Мы жили тогда в городе Лысково Нижегородской губернии. Так вот, когда мой наставник (чаще всего он) запаздывал на работу, мы с ним бегом бежали, чтобы, не дай Бог, опоздать не больше, чем на две минуты! Если мы опаздывали на две минуты, то нам только выговор, а если бы опоздали на десять минут, нас могли бы и судить. Такой вот режим. А радость была только в том, что я, как рабочий, получал хлеб по рабочей карточке: целых 600 грамм! А не 300. И это спасало. Вплоть до осени сорок седьмого года, когда отменили карточки, это была большая помощь – рабочая хлебная карточка. Когда же отменили карточки, подростки с завода ушли (а работало очень много подростков по 14, по 15 лет, я был самым младшим).

Помню свой первый «некарточный» хлеб. Мы пошли в магазин, все в грязных робах, а магазин битком набит народом, и войти нельзя. Чтобы получить буханку хлеба, мы, зажав в кулаке трешку, полезли под ногами у толпы. А нас ведь запросто могли растоптать, как мышат! Но самое обидное, что мне тогда досталась сырая буханка, и мать ее потом пережаривала. Это сейчас вроде бы даже весело вспоминать, а тогда была настоящая трагедия.

А родился я в Казахстане, в Актюбинске, и там прожил до конца войны. Родители оренбургские были; бабушка – из крепостных, а дедушка, Федор Тимофеевич Иванов, из казаков. И я столкнулся впервые с чем-то таким непонятным мне именно там.

Я не видел и не знал тогда, что такое церковь. Даже и разрушенных храмов не видел, потому что там вообще не было церквей. Была когда-то одна, но ее взорвали.

Но неподалеку от нас жила соседка, единственная из тех, кого я знал, у которой дома были иконы. И раз мой сосед, подросток постарше меня, зазвал меня к ним поиграть. Помню, зашли мы в эту комнату, никого, кроме нас, больше не было, и я во время игры (а мы картинки смотрели – у них отец был, кажется, белым офицером, и дома еще оставались книги очень интересные) вот так поднял голову – и увидел иконы! И до сих пор не могу понять, что меня тогда охватило. Знаю только одно – что я испытал страх, страх перед иконами!

Я встал, смотрю (как сейчас помню): Николай Угодник, чудотворец Мирликийский… Спаситель… Божия Матерь… Такие все темные иконы. Лампадка не горела, потому что день был. Стою, смотрю – и все! Чувство такое, будто я погибаю! И ничего другого не придумал тогда, как заплакать.

Теперь, когда мне уже за 75, я считаю, что это был самый первый толчок к моему осознанию Всевышнего. А мы тогда в Казахстане все были некрещеными, никого из верующих вокруг не было. Все от веры были отучены, все ходили с газетой «Правда» в кармане… А воспитывались мы в начальной школе под лозунги Маяковского: «Ножичком по горлу чик лютого помещичка: господин помещичек, собирай-ка вещи-ка!» И мы так и воспринимали, что все это необходимо нужно.

А когда в 1945 году отец пришел с фронта, мы уехали в Россию, на его родину, в Нижний Новгород (тогда Горький), потом в Лысково. И в Лыскове я впервые увидел разрушенную церковь. Именно настолько разрушенную, настолько оскверненную, что, кажется, после я уже редко видел настолько оскверненные церкви, что даже говорить непристойно!

Стоя около этой церкви оскверненной, я во второй раз вдруг почувствовал, что мне страшно – не только страшно, но и стыдно. Стыдно!

Но это было всего лишь детское впечатление.

Жизнь протекала трудно: это же было время послевоенное. Начинались какие-то восстановительные работы, строительные работы. А в районных городах повсюду сокращали, увольняли людей.

Отец у нас был когда-то гонимый, попал он и тут. И получилось так, что он побоялся сесть в тюрьму и уехал, мы же остались на чужой стороне одни с матерью. А в 1948 году меня сократили с работы, и мать сократили с работы, и деваться было некуда. Тогда мама завербовалась на строительство Горьковской ГЭС. И нас, завербованных, зимой, в двадцати с лишним градусный мороз, в открытых машинах, везли чуть ли не 200 километров, в Горьком только остановились! Причем везли ночью, чтобы никто не видел, наверное. И так вот, укрывшись всяким тряпьем, и дети ехали: грудные там были, двухлетние были. Ехали в Городец на Волге, туда, где сейчас Нижегородская ГЭС.

На этой Нижегородской ГЭС с самого первого колышка, с мая 1948 года, мне суждено было отработать еще девять лет. Работал я там тоже очень тяжело: и плотником, и электросварщиком, потом слесарем-сборщиком, потом монтажником. Всего меня там изуродовало, я и зрение там потерял. Но когда начал немного выправляться, когда уверенность появилась, я начал противиться насилию. Вот в это время и проявились наши с приятелем характеры. Меня и приятеля моего (покойного ныне) тогда посадили по 58-й статье. Но дали немного – детский срок. Так я на строительстве заработал «подарок» себе!

– 58-я – это «измена Родине»?

– 58-я, пункты 10–11 – это «антисоветская пропаганда», а «измена Родине» – это пункт «1-а». А я пошел по статье «пропаганда и агитация против советской власти», да еще и «групповая».

Мне было 22 года, подельнику – 20, учительнице нашей, кажется, 30 лет. Всех нас и «определили». Меня за заводские дела в основном. Я на заводе пользовался уважением как «старый кадр» (бригадиром был даже в 20 лет) и защищал права людей; ко мне обращались даже, чтобы выступил на комсомольской конференции, где я предлагал «распустить комсомол за ненадобностью», потому что считал, что эта организация политическая и ненужная. А потом меня и двух фронтовиков решили на заводе судить – за то, что мы «не занимались производственной гимнастикой». А мы работали в условиях, где сварка, где дышать нечем, а на нас роба брезентовая, телогрейка – и в таком виде надо махать руками и ногами… Я и еще двое рабочих отказались, и вот нас решили судить за это товарищеским судом.

И тогда я решил высказать всё! Сказал, что это – рабовладельчество, что это насилие, что это в конце концов так просто не кончится. Наговорил, видимо, много, суд не мог ничего решить, и приговор был таким: «объяснить пользу физических упражнений». А мы разве не на физической работе работаем, кувалдами машем?! И когда мы вышли потом после суда, один из подсудимых (он уже сидел в лагере, бывший боевой офицер, ныне тоже покойный, Иван Ефимович Солдаткин, мой, можно сказать, старший товарищ), стоя со мной около ларя цеха, сказал: «Ну, Борис, этого тебе не простят!» Так оно и получилось: не простили.

В лагере я впервые увидел священника. Свидетельствую как факт: до Мордовских лагерей (7-й лагпункт, почтовое отделение «Ялас», как сейчас помню) я священника живого в глаза не видел!

Рядом со стройкой ни в Городце (а это один из самых старых городов Поволжья), ни в деревне Пестово, где умер Александр Невский (его сначала перевезли в Федоровский монастырь, а только потом во Владимир, а уж из Владимира – в Санкт-Петербург) церквей тогда не было. Ни единой церкви! И Федоровского монастыря не было. А уж что говорить о деревнях по соседству!

Так мы росли…

А когда тебя в 22 года забирают, это самое страшное! Я считаю, что из всех писателей (а я смотрю непредвзято; зачем мне нужна предвзятость!), если сравнивать, например, с судьбами Солженицына или Шаламова, моя судьба еще труднее. Почему? Потому что нас взяли тогда молодых, просто мальчишек и, как говорится, топором под корень подрубили.

– А какой дали срок?

– Четыре года. Людмиле Петровне, учительнице нашей, дали пять лет, еще одному приятелю моему – три года… Нет, кажется, тяжелее судьбы, потому что это – лагерь.

– Вы тогда уже знали о лагерях?

– Да, я о лагерях и раньше многое знал, потому что на стройке первое, что я стал строить, это бараки для заключенных. Мы тогда думали, что это мы для себя строим жилье, – а это, оказалось, мы лагеря строили! Узнали об этом только тогда, когда привезли колючую проволоку; нас заставили этой проволокой обтягивать построенные бараки. Заключенные на этом строительстве тоже работали – на тяжелых земляных работах…

А в бригаде РМЗ (там был ремонтно-механический завод, бригады большие, по 50 человек), кроме меня да еще нескольких подростков и женщин, все были судимые. Потому что туда разрешали всем приезжать. И если куда-то не пускали после освобождения, то туда пускали. Я наслушался там и рассказов, и разговоров, и многие были осуждены по 58-й статье. В общем-то, я знал уже, что такое лагерь.

Я думал, что мне дадут не меньше 10 лет. А мне дали четыре года. И когда я прибыл в лагерь, увидел, какая там работа, какая еда, то сказал своим сокамерникам: «Ну, это, ребята, детский сад! У меня и на воле такая жизнь была, разницы большой нет. Вот только не знаю, чем мать кормиться будет… Мать больная!» Я же мать уже содержал в то время.

Не буду долго говорить о лагере, расскажу только о том, что касается веры.

В лагере очень много было верующих. Сектантов, украинцев верующих, особенно из Западной Украины… Прибалтийцы были верующие. И все они были дружными, спаянными, только лишь русские, славяне, – все по одиночке, все вразброд, как будто не родные. Это наше давнее…

Тогда именно я впервые столкнулся с сектантами, они там очень эффективно «работали». У меня сосед по нарам был, Гаврилюк, он состоял в секте иеговистов, что ли. И он принялся меня уламывать. Но я сказал: «Ко мне с этим не подходи!»

Были и личности глубоко православные, которые во многом повлияли впоследствии на мою судьбу. Один мой приятель (он позже уехал за границу, был диссидентом) принял крещение прямо во Владимирской тюрьме – его священник там крестил.

– Борис Федорович, вы попали в лагерь за протест – протест против, как вы сказали, рабовладельчества. Сложилось ли у вас какое-то представление о том, что такое советская власть?

– Конечно! Я был убежден, что это – зверская власть, что это – несправедливая власть. Хотя вроде бы и больницы бесплатные были, и много чего еще было… Но – разве можно 12-летнего ребенка заставлять работать на такой работе, чтобы он сорвал желудок? А тяжести такие ему давать? И ведь я во время войны всего лишь четыре класса проучился; потом уже, работая на стройке, пять лет учился в вечерней школе. И когда я в десятом классе готовился к поступлению в институт, тут меня и забрали!

Слава Богу, что, когда нас привезли в лагерь, бывших там «бытовиков» выселили, чтобы освободить место. Именно в тот период Хрущев объявил «оттепель»: поэтому освободили какую-то часть заключенных, но нагнали студентов, молодежь в лагеря…

Из Санкт-Петербурга целую группу молодых людей вместе с преподавателем посадили за то, что они обсуждали книгу «Не хлебом единым»! Судить людей и сажать за это! И старика профессора сажать за то, что он с ними обсуждал эту книгу Дудинцева! А Дудинцев спокойно жил в Москве. И журнал существовал, который опубликовал это произведение. А студенты сидели в лагерях Мордовии – за то, что они по-своему поняли этот роман! Это разве дело?!

Я очень многое узнал на заводе и на строительстве. И о революции, и о послереволюционных годах, и об эмиграции первой. Потому что там работали вместе со мной люди, которые возвратились по призыву, скажем, из Франции – а их сразу в лагеря! И они отсидели срок и теперь на стройке работали. Они много рассказывали обо всем: что, как и почему. Нет, я такую власть признать не мог!

– Перед вами впервые как бы открылась историческая ретроспектива?

– Да, и это случилось на стройке. Сама стройка была огромным насилием. Когда меня приглашали недавно на чтения в музей в Городец, то прислали письмо с просьбой выслать мои книги, написать что-нибудь. Я отправил им листочек бумаги со словами: «Заволжью – Молоху моей юности». И больше ничего не стал писать.

Это действительно был Молох, который выдавливал из людей все силы. Там очень многие и погибли, многих пересажали по бытовым делам, а многие просто спились. Так что я уже тогда понял: это не то! И там же я впервые подумал по-настоящему о Боге.

И вот как это было. Я стал обдумывать все то, что делается вокруг, что кругом творится, как я живу. А жили мы тогда несколько лет вместе с матерью в бане деревенской: просто в закутке, где головой достаешь до потолка. Больше жить негде было, и никого это не беспокоило, никого не интересовало. Я и комнату-то получил в общей квартире только перед арестом…

И вот, видя все это: заключенных, которые там были, женщин-заключенных (а нас, еще мальчишек, пропускали к ним в зону что-то ремонтировать – двери, например, чинить, которые не закрывались, и т.д.), – однажды в своей бане подумал: «А зачем это все? Зачем?»

Так что я начал приходить к вере через разум. И это очень тяжело, потому что тому, кто обрел веру с детства, с пеленок, легче намного. А когда разумом приходишь к вере, то это всегда – с трудностями. Очень тяжело бывает. Но именно тогда я задал себе вопрос: «Если нет Бога, если нет ничего, кроме того, о чем нам говорят и что существует на земле, – кроме вот этой работы, этого нищенского хлеба, – то разве стоит жить?!»

Ведь, если бы было действительно так, то человечество за многие тысячелетия сошло бы с ума и все окончилось бы в пепле! Не выжило бы человечество в таких условиях, если бы не было никакой перспективы! Вот это запечатлелось у меня еще до ареста.

А в лагере… Ну что ж, отсидел, кочегаром работал, потом это даже понадобилось…

Борис Федорович Споров
Борис Федорович Споров
– А вы говорили с солагерниками на эти темы, которые волновали вас тогда еще, в юности?

– Конечно. У меня был очень хороший знакомый, сейчас он игумен Варсонофий. Так мы с ним несколько месяцев в одной камере сидели в лагере. И хотя раньше его бабушка водила в храм (он москвич), но именно в лагере он снова пришел к вере. И именно там мы с ним о вере и говорили. Еще на меня повлиял один западный украинец, с которым мы на нарах были вместе: он был верующим православным человеком. Был и еще приятель, в моей повести «Письмена тюремных стен» записано его имя, он срок получил именно за веру. Он жил на Украине, десять лет ему дали, семь отсидел. И другие люди были…

А главное – очень влияло то, что многие заключенные были верующими. И сектанты, и протестанты-немцы, и католики, и православные – их было много, и это создавало атмосферу, которая очень влияла.

Интересный случай произошел, когда решили отмечать Пасху в лагере (а ведь это все тогда запрещалось). Украинцы западные отмечали Пасху по своему календарю. В столовую лагерную (у нас был такой барак длинный со скамейками) они в обед принесли с собой разговенье: кто смалец, кто сало, кто кусок хлеба лишний, кто чай заварил в большой параше – так стали Пасху отмечать. И песни петь украинские. Пели изумительно! Пели так, что я плакал, – запомнил на всю жизнь, как здорово они пели!

Потом ворвался в столовую наряд, надзиратели, стали растаскивать их – в карцер, еще куда-то… Били их… А они сцепились руками друг с другом и – все равно пели! Такие вот сцены, конечно, на всю жизнь остаются в памяти!

Отец Иван, помню, пришел тогда же к нам, русский священник (он даже с бородой был), и решили мы по новому календарю уже нашу Пасху, православную, тоже отметить. Но подумали: если мы пойдем в столовую, нас там раскидают! Тогда сошлись в один большой барак, в такую секцию (на 100–200 человек). Собрались туда «русопятые», батюшка молебен отслужил, помолились те, кто умел молиться. А я в это время работал в кочегарке; когда пришел в камеру, мне об этом рассказали. Отметили вот так праздник, причем надзиратели не успели ничего сделать: когда они прибежали, все уже расходились…

Когда я недавно читал о Серафиме Вырицком, помню запись с его слов, как на Байкале Пасху служили в Семлаге – там же просто чудеса творились! И я ему верю, и не только верю, а думаю, что так и надо! Так и надо! Только так может Господь нас спасти и избавить.

Ну, а жизнь продолжалась. Сложная жизнь. Я до 35 лет не имел крыши над головой, не имел своего письменного стола. Я уже в институте учился, писал, а вместо стола у меня была тумбочка. На эту тумбочку на ночь клал фанеру, и это у меня был стол.

Тут надо немного сказать об образовании. Образования у меня четыре класса было военных, где в общем-то не учились мы, а хулиганили. В пятом классе я уже просто не учился, потому что сильно заболел и пролежал половину зимы, а на следующий год пошел работать. Когда на стройку приехали, там учиться сложно было: какая учеба, когда такая тяжелая работа, да еще и есть нечего! Ребята вербованные (правда, те, кто помладше меня был) ходили по деревням с котомками, хлеба просили. А жили мы первую зиму в одной комнате наверху деревенского дома двухэтажного – человек сорок, наверное. На ночь устилали весь пол одеялами и так спали вповалку. Было не до учебы!

Но я понимал, что учиться – надо. И как только у меня появилась возможность, я пошел учиться в пятый класс. Далеко ходить было в школу из деревни (там деревни были с интересными названиями: Палкино, Сологузово, Пестово, Выползово). В школу идти больше часа, а зимой… Тогда зимы были такие, что идет по дороге машина, а ее не видно за снегом – такие сугробы наметало!

Но только пошел в пятый класс, а 11 сентября со мной несчастный случай. Взорвался аппарат автогенный, и мне выжгло глаз. Мне тогда и восемнадцати лет не было. Отлежал в больнице полгода, но решил: «А учиться все равно буду!» И на следующий год пошел уже не в пятый, а в шестой класс (я же год потерял). А в десятом классе меня арестовали.

Приехали мы в зону, где раньше «бытовики» сидели, а у них там школа была. И школа осталась. Нам говорят: «Кто хочет, может ходить в школу…» И я месяца два ходил (кончался учебный год), сдал все экзамены очень хорошо и получил аттестат зрелости.

Что было дальше? Освободился, а мама (уже старая и больная) сошлась с таким же старым и больным человеком. Что делать? Я переоформил комнатку на них… Сам остался без крыши над головой. Отчим, если можно так сказать, был хорошим человеком. Мама осталась с ним, а я буквально ринулся в Санкт-Петербург: ребята в лагере мне посоветовали поступать в Санкт-Петербургский университет. Приехал туда, а там в аккурат каникулы зимние.

Но я разыскал проректора дежурного на историко-филологическом факультете. Захожу в кабинет: сидит мужчина, взлохмаченный такой, весь напряженный; говорю ему: так, мол, и так… Я решил тогда на откровенность идти – а чего я буду скрывать?! «Я уже 15 лет отработал, – говорю, – мне уже 26-й год. Как вы считаете: поступать мне к вам в университет или нет?» Он так посмотрел на меня, нахмурился и говорит: «Зря времени не теряй, даже документы не подавай – не примем! У нас таких много!» Но самое интересное то, что это был Федор Абрамов, будущий писатель, с которым я позже, уже в Москве, уже будучи тоже писателем, встретился. Мы на съезде писателей прошли мимо друг друга, узнали друг друга, но не остановились.

Поехал я в Нижний Новгород, в университет. Зашел на кафедру… Как же там меня понесли! Оказалось, что на кафедре трое – два преподавателя и завкафедрой – были рецензентами наших антисоветских стихов и сочинений! «Как, вы пришли к нам поступать?!!!» Я испугался, что опять посадят, – и бегом оттуда. И тогда я решил для себя, что без вранья, увы, не обойдешься…

И вот сидели мы этак однажды с приятелем – выпить захотелось. Он селедку принес. А селедка была завернута в газету. Смотрю я на газетку и вдруг вижу: «Литинститут. Присылайте на творческий конкурс свои произведения…» И говорю себе: «Вот сюда-то я и поступлю!» Собрал кое-какие сочинения – особенно нечего было посылать: то, что у меня прежде было, до лагеря, я сжег, а то, что заново написал, тоже все лагерное – ничего не пошлешь! Все-таки выбрал одну поэму, которая более-менее подходила, стихов десяток да три рассказа коротеньких, написанных в камере, да еще чуть ли не пьеску какую-то – и послал. Уже потом я узнал, что именно лагерной вещью я фактически и прошел творческий конкурс. «Вытащила» меня некто Ирина Нолли. Когда я уже работал в Москве, в журнале, то разыскал ее и позвонил ей, поблагодарил.

Я сдал экзамены в Литературный институт хорошо: 24 балла из 25 набрал. И дерзнул на дневное отделение (а заявление-то писал на заочное). А когда стоял на собеседовании перед комиссией, думал: «Сейчас я потеряю и очное, и заочное – все потеряю!» И решил пока на заочном учиться, а там видно будет. Подумал, что, может быть, реабилитация случится и т.д. Так оно и вышло: за два года до окончания института я был уже реабилитирован. Пришел к ректору (Александр Михайлов был ректором тогда), попросил: «Я уже реабилитирован, переведите на дневное, я хотя бы лекции послушаю!» – «Учился – учись», – ответил. Потом, будучи уже членом Союза писателей (а он был секретарем Московской писательской организации), я спросил его: «Что же вы меня тогда не перевели?» – «А зачем тебя переводить? Ты и так выучился!»

– В какой-то мере вы повторили путь Солженицына, ведь он тоже попал в «Новый мир» с лагерной темой.

– «Новый мир» – это «Новый мир»! У меня с писательством сложно было всё… Я ведь не уходил от православной темы, поэтому нигде и «не проходил», понимаете? Куда бы ни посылал, куда бы ни шел – всюду возвращали!

В те годы я принял крещение, помог мне тот самый будущий игумен Варсонофий (он тогда уже учился в семинарии в Троице-Сергиевой лавре).

Мои лагерные года по-другому тоже сказывались. Ведь в паспорте моем указано было, что я – «политический жулик»! Вот и представьте себе, как нужно было изворачиваться! Приезжаешь в институт, определяешься в общежитие – надо сдать паспорт для временной прописки. Но я всякий раз ухитрялся не сдавать его, а жить просто так. Так и не дал им паспорта в руки!

– А чем грозило наличие такой отметки в паспорте?

– Да выгнали бы! Отчислили бы без звука! Даже в более позднее время и то выгоняли из Москвы! Ты учись – но в Москву не заезжай!

– Но по закону вы имели право учиться в Москве?

– Не имел я права жить в Москве! У меня не было поражения в правах, но когда я начинал об этом говорить… С кагэбистами, например… Меня ведь и во второй раз чуть не арестовали – во Владимире. Я говорил: «Я реабилитированный!» А мне: «Да это для себя, дурачок, ты реабилитирован, а для нас ты так и остался преступником!»

Это, наверное, труднее даже, чем в лагере, – когда начинают тебя гонять как зайца. Например, приехал я к матери, пожил у нее немного совсем, а приятель приходит и говорит: «Меня вызывал Кузнецов (был там такой кагэбист), интересовался тобой: что ты делаешь, что говоришь и т.д. И, между прочим, сказал: “Лучше бы он отсюда уехал!”» Ну, всё понятно: не уедешь – посадят!

– Советская власть ничего не прощала?

– Не-е-ет! Тогда я уехал в Актюбинск, в родной город. Нашел там работу, стал преподавать труд в интернате. Месяца через три вызывают: «А почему не доложил, что приехал сюда?» – «А чего докладывать-то? Почему я вам должен докладывать?» Вот так побеседовали. Пришлось доработать год и уехать. Приехал снова к матери – и опять то же самое.

Собрался и уехал в Томскую область, в деревню, в глухомань. И вот там меня уже никто не спрашивал: кто ты и откуда. Там я работал уже преподавателем русского языка и литературы. Но, к сожалению, школу эту закрыли. Она располагалась рядом с заводом, где была большая радиоактивность, там не разрешали даже грибы собирать, речка зимой не замерзала… Так что школу в конце концов закрыли. Пришлось опять уезжать.

Уехал. Еду и думаю: куда я еду? Ну куда я еду?! Проезжая мимо Владимира, взял и вышел просто на станции. Переночевал в гостинице, а потом пошел в гороно: примите меня на работу. Трудовую книжку показал, а паспорт не показывал пока, потому что тогда еще не был реабилитирован.

Посмотрели… Есть работа! «Давай в интернат! Ты же в интернате работал…» И я в интернате устроился, года три там работал воспитателем. Там ко мне и пришла реабилитация.

– А какой это был год?

– Начало брежневских времен, 1965 год. А уже в 1966 году я в газете работал.

Я тогда еще учился, был у Дмитрия Ковалева в творческом семинаре. Но посылать ему было нечего. Что же, я ему лагерные стихи посылать буду?

– В ту пору вы уже что-то писали?

– Нет, институт для меня был все-таки временем учебы. И учебы не только у Д. Ковалева. В первый же год Владимир Сергеевич Курочкин (он был тогда завкафедрой творчества) предложил мне перейти на прозу – прочитал мои рассказики и предложил перейти на прозу. И в эти годы, когда мы с ним переписывались, когда я посылал ему рукописи свои, я именно учился: учился писать, учился языку и т.д. Я не решался тогда браться серьезно за перо, и уже только после окончания института засел за большую вещь, которая до сих пор не опубликована полностью. Это роман «Выход». Первую часть его напечатали в журнале «Волга», потом он книжкой отдельной вышел, а две части – две книги еще – я уже в начале перестройки отдал в издательство, его там одобрили к печати, но дело развалилось.

Так что творчество началось после учебы. Я тогда закрепился во Владимире не на один год, не на два, а на целых восемь лет!

Уже сотрудничал в газете – и едва снова не сел!

Оказавшись редактором многотиражной газеты, я опубликовал в ней несколько статей. Первая называлась «Великий русский писатель Достоевский» (его тогда еще не называли великим русским писателем, хотя и юбилейный год был). И меня уже выгонять хотели, спасло только то, что тогда же вышла «Правда» со статьей о Достоевском с таким же заголовком.

– Выгнать хотели только за заголовок?

– Нет, конечно: там и в статье еще было… А такая скучная газета, закрытое предприятие, военное производство, никуда в цеха я не ходил (да меня и не пустили бы), но делать газету надо – и я задумал завести рубрику «Разговор с читателем». Для начала написал статью «Для чего живет человек», а потом вторую – «Добровольная прививка чумы» (о спаивании людей). И меня под фанфары! Лишили удостоверения Союза журналистов, выгнали с работы, написали в трудовой книжке…

– За клевету на советскую власть?

– Нет, тут уже больше сыграл «религиозный вопрос». Потому что из статьи «Для чего живет человек» вытекало, что без веры жить нельзя. В этот период мы очень часто встречались с Варсонофием, беседовали; я дома занимался очень много Достоевским, разоблачал Толстого (для себя, конечно).

– Борис Федорович, но ведь это как-то странно: в ту пору Церковь существовала вполне официально, были открыты некоторые храмы… Власть даже делала какие-то положительные шаги в сторону Церкви – и одновременно были гонения. Они скрытыми были?

– Да нет, по-моему, совершенно открытыми были! Вовсе не скрытыми! Например, если у какого-то члена партии, пусть рабочего даже, бабушка сына его окрестила, того сразу выгоняли из партии, могли выгнать и с работы. А я написал в многотиражной газете такие вещи!

И кончилось не просто тем, что меня выгнали. Я собрался тогда искать и новое место жительства. Пошел на электричку во Владимире, а меня – под белы рученьки… Прямо на выходе из вокзала арестовали, допрашивали там же, на вокзале, в милиции. Потом вызывали в отдел госбезопасности: «Почему к вам заезжает этот, почему тот и тот?» Отвечаю: «Я что, совершил какое-то преступление? Говорите прямо, предъявляйте обвинение!» Я уже после догадался, что им нужно было сведения добыть именно о Варсонофии (а тот, в свою очередь, был связан с известным диссидентом Владимиром Осиповым). Они в то время выпускали газету «Вече», первый номер «Вече» я читал, он у меня был в листках…

– То есть на допросе не спрашивали о ваших взглядах? Что, им это было неинтересно?

– Нет, неинтересно! Они считали, что меня-то они могут взять в любое время. Они другим интересовались. Но я тогда почувствовал, что здесь я могу «погореть» и второй срок получить.

А когда Варсонофий приехал, я дал ему прочесть эти свои статьи. Прочитал он, долго молчал, потом говорит: «Знаешь, Борис Федорович, ты ведь первым так о Достоевском написал! Ни одна газета так не написала! И статьи эти хорошие. Наверное, Господь тебя не оставит!» – «Ну, дай Бог!»

И буквально через несколько дней вижу – объявление на доске: «Меняю жилплощадь в Подмосковье, в “Заветах Ильича”, на Владимир». И я буквально в две недели побег устроил оттуда – уехал. Так ловко все получилось! Но и здесь горького до слез хватило.

Как потом сообщили мне друзья, тотчас по моем отъезде из Владимира официальные органы распустили легенду, что Споров умер. А на областном пленуме называли даже номер могилы! Смотрите, мол, как с нами бороться!

Но я все-таки жил. И боялся идти оформляться на работу, потому что трудовая книжка была «испорчена». Хотя реабилитация и есть – но куда пойдешь? Пойдешь – посадят еще, да и старое дело еще притянут. И хотя я как инвалид труда получал копейки, думал так: «Лучше я пока поживу на эти копейки». И вот пять лет я сидел и писал.

– Но ведь вы были тогда еще относительно молодым человеком. Вам было около 40?

– Да, за 40. А в 46 лет я уже работал в журнале «Наш современник». А до той поры… Писал, работал творчески. Но жить-то надо. Голодно, обтрепался весь. Думаю: как быть? Вспомнил кочегарскую жизнь и пошел в кочегары, в подмосковный санаторий, который углем топился. Конечно, веселая штука: сутки работаешь, а трое дома. Договорился еще, чтобы мне трудовую книжку новую выписали. Мне и выписали.

Я зиму отработал. У меня тогда уже были какие-то связи с журналами, я на рецензирование что-то брал… Зарабатывал, конечно, какие-то копейки. И уже позже Юрий Николаевич Леонов из «Нашего современника» пригасил меня к ним работать. Временно туда взяли, и я там отработал до публикации в журнале «Волга» первой книги моего романа. Кстати, сразу же ее разнесли, причем разнесли по-страшному. Первый и второй номер журнала вышли, а потом – перерыв, а конец уже весь оборванный: все про религию вырезали, даже упоминание о Боге вырезали. Кстати, я сейчас занимаюсь тем, что этот текст восстанавливаю.

Вот еще интересный факт. Я с детства, с 1945 года, с тех пор, когда еще ребенком был, и до взрослого возраста, до тех пор, пока не стал ходить причащаться, стеснялся заходить в церковь! Мне казалось, что, если я зайду, на меня все смотреть будут, как на чужого человека. Ну не мог я просто так зайти и мешать людям молиться!

Вы сказали, что в то время все было разрешено, было послабление. Когда я начал работать в журнале «Наш современник», заместителю главного редактора сообщали: «Он в церковь ходит…» А я не ходил там, где жил, в «Заветах Ильича», я ездил в Сергиев Посад – уж больно там хорошо было!..

Троице-Сергиева лавра. Фото: Виктор Корнюшин
Троице-Сергиева лавра. Фото: Виктор Корнюшин
– Когда вы в первый раз приехали в лавру, какое впечатление она на вас произвела?

– Это было в 1960-е, Варсонофий тогда еще учился в семинарии. Я ночевал даже в его келье.

Лавра на меня всегда очень глубокое впечатление производила, особенно Троицкий собор. Наверное, стыдно говорить об этом (а вроде бы стыдиться-то и нечего), но я, когда приезжал туда, без слез не мог там стоять. Уж больно на меня влияло все это, как будто историческая какая-то громада наваливалась.

А еще Федор Взовин (покойный сейчас), городецкий сам, очень много способствовал моей вере. Он мне и Евангелие присылал в Сибирь – там, в Сибири, я в первый раз Евангелие прочел. С тех пор у меня Евангелие – настольная книга и любимое чтение.

Но самое большое впечатление в лавре было однажды на службе. Не знаю, что со мной тогда было… Литургия, поет замечательный хор семинаристов и академистов, идет служба своим чередом – и вот в какой-то момент я почувствовал (или услышал), что стены – поют! У храма – поют стены! Из стен – идет голос, хор звучит, понимаете?! Настолько я был тогда поражен, что даже сейчас не могу говорить об этом спокойно…

– Был какой-то отклик?

– Не знаю! Даже сейчас не знаю, как объяснить! Но не хор пел, а стены храма пели. И я это слышал! Я тогда не выдержал и вышел даже… побоялся, что вдруг что-то случится со мной!.. Вот такое впечатление.

А после, когда обзавелся семьей (у меня уже сын был и дочка), я привез их в лавру в первый раз. Сыну тогда было года четыре, а дочке – два. И когда на горку-то вышли из электрички и сын увидел лавру: «Папа! Дождь золотой!» Вся наша семья очень любит лавру, а дочка и замуж вышла за выпускника академии при лавре, а сама она занимается церковным вышиванием. Только вот тяжело ездить туда сейчас – болезней много: сердце, у меня инфаркт был…

Так вот, отработал я в кочегарах, а потом оказался в журнале «Наш современник». Познакомился с интересными людьми, познакомился с писателем Чивилихиным, которого потом редактировал, заставляя вычеркивать антирелигиозные всякие штучки. Но он их после все-таки вставлял в книгу…

– А по заказу или все-таки по велению сердца он писал эти вещи, как вы думаете?

– По-моему, по велению сердца. Он, например, с возмущением говорил мне: «Это же безнравственно – женщин держать в монастыре!» А я ему в ответ: «Безнравственно, если женщина валяется под забором! А если она в монастыре – то это нравственно». Потом он попал в больницу и вскоре умер. А перед тем ему послали рукопись «Памяти», я тоже там «нарисовал» кое-что карандашом. Он мне звонит и говорит: «Борис Федорович, надо было мне попасть в больницу, чтобы с вами согласиться!» Но все-таки свое снова вставил в книгу. Что поделать, такой он был человек!

Познакомился я там и с С.В. Викуловым. Суровый был человек. Он ездил во Владимир, узнал всю историю мою, потом вызвал меня в кабинет: «Почему ты мне не сказал? А если меня в ЦК спросят?» – «А что я, докладываться буду? Теперь заявление писать?! Сейчас напишу!» – «Не заявление писать, работать надо!» Он хорошим человеком был. А в последний раз мы с ним увиделись, когда меня награждали премией Союза писателей имени Эдуарда Володина – за книжку, а его – за стихи. И мы рядышком с ним сидели и разговорились, вспоминали что-то… А через несколько месяцев он умер.

Очень памятна была встреча с Юрием Ивановичем Селезневым. Он тогда к нам пришел в журнал замом главного редактора, а я был уже заведующим отделом прозы и членом редколлегии. Тогда там заваруха случилась: он выпустил самостоятельный журнал, опубликовал «Сороковой день» Крупина, потом статью о Достоевском Вадима Кожинова… И устроили скандал… Селезнева тогда уволили – заставили уйти с замов главного редактора…

Я ушел из редакции, когда после публикации «Выхода» и «Живицы» начались на меня доносы. Я к тому времени был уже женат, издал маленькую книжку в издательстве «Молодая гвардия» (В. Чивилихин предисловие написал), напечатали и мою книгу «Выход» в издательстве «Современник», а кроме того – я уже был членом Союза писателей.

В 50 лет я выпустил свою первую книжку! Вот с каким запозданием все случилось! Почему я в начале беседы и сказал, что так трудно выбираться молодым, когда им подрубят корни в самом начале…

Вот, например, Александр Исаевич Солженицын вышел из лагеря – и больной, и в изгнании – но он был уже с образованием, он уже был мыслящим человеком, он уже мог работать! А я выхожу – и как слепой кутенок! И что удивительно, там, в лагере, было очень много умных ребят – хороших, толковых поэтов, пишущих, – и ни один из них писателем так и не стал! Все надломились! Один умер там-то, другой там-то, и все больше от инфарктов…

– Борис Федорович, а вы ставили перед собой такую задачу: стать писателем?

– Перед собой? Интересный вопрос. Когда я вышел из лагеря, я знал, что писать буду, потому что я писал и до лагеря (в обвинительное заключение вошли и мои стихи, в частности). Но потом хотел пойти на историко-филологический и заняться наукой, а писать – само собой, в сторонке, так сказать. У меня интересно получилось. Еще в Актюбинске, во время войны, мы, ребятня, как-то гуляли и вдруг увидели, что за нами кто-то бежит. Мы припустили от него (нас было двое). Пробежали мы квартал, другой, а тот – так за нами и бежит! Куда деваться?.. А тогда время было страшное, тогда детей даже варили и через мясорубку пропускали, пирожки делали и на рынке продавали.

– А вы уже были наслышаны об этих ужасах?

– Конечно! Да что вы, конечно! И вот подбегаем к дому товарища (а у нас было такое правило: если бежим вдвоем, то один – в одну сторону, другой – в другую: разбегаемся!). Он-то побежал домой, а я – в сторону, и мне деваться некуда! Смотрю: дети играли и вырыли ямку. Ну, я туда нырнул, меня и не заметить. Вижу: ноги мимо меня проходят, потом человек останавливается – прямо надо мной – и матом: «Куда же они, такие-рассякие, делись?!» А я сижу в ямке… Он ушел, а я всё боюсь вылезать! Вылез, огляделся: никого нет. Я бегом домой. Бегу, а сам про себя думаю: «Вырасту – буду писателем! И обязательно об этом напишу!»

Это был, конечно, стресс настоящий. Как видите, мысль о писательстве появилась у меня еще в детстве. А потом – я очень долго ждал. В «Новый мир», наверное, лет 15 рукописи посылал, еще живя во Владимире. Все время хвалили, говорили, что Твардовскому показывали и т.д., но всегда возвращали – всегда возвращали!..

И только позже я узнал, что редакции именно так «отшивают» авторов, так русских мальчиков отпихивают, отфутболивают.

– Солженицын был исключением?

– Нет, он не был исключением, просто он не сам пошел! Приятель, который с ним сидел, пришел в редакцию, принес его рукопись и прямо на стол редактору положил читать.

Уже потом я рассказал ребятам в «Новом мире» свою историю, и они мне объяснили, почему обычно так тянут: прислали тебе материал – отправь его на доработку, но держи автора на привязи, чтобы он писал, писал, писал… А ты все возвращай и возвращай!

– Но с какой целью?

– Проходит год, два, три или четыре: человек или спивается, или вообще бросает писать! Вот так, оказывается, было. И я очень долго, очень долго писал «в стол». У меня и сейчас опубликована, может быть, только третья часть из всего того, что написано.

Я не могу писать иначе. Есть социальная литература (как раньше, например, был соцреализм или критический реализм), а есть литература натуральная (натуральная школа и пр.), где без веры, без духовности, без нравственности не обойтись.

А возьмите больших писателей, например Шолохова, его «Тихий Дон»: у него же там ни слова о вере – ни слова, как будто он о египтянах каких-то пишет!

– Может быть, цензура поработала? Ведь раньше все подобное старательно вымарывалось.

– Или самоцензура. Или цензура – одно из двух. Но я бы не согласился в таком виде публиковать! Хотя у меня в журнале «Волга» и вымарывали кое-что, но ведь первая часть ранее была уже опубликована!

– Борис Федорович, что было в вашей духовной жизни после крещения? Вы продолжали дружить с отцом Варсонофием?

– С ним мы после и не общались фактически. А академии он не закончил, его отправили во Владимирскую область. Он и сейчас в Гусь-Хрустальном районе священником служит.

Преподобный Иов Угольский (Кундря)
Преподобный Иов Угольский (Кундря)
Но Господь послал мне супругу, по молитвам отца Иова, который нас впоследствии и венчал (сейчас он прославлен в лике святых – Иов Угольский; недавно вышла книжка о нем). Уверен, что по его молитвам я встретил супругу – человека глубоко верующего. Мы с ней уже 30 лет живем.

– Вы в Москве познакомились?

– Да, она в музее работала. И встреча эта оказала огромное влияние на мою жизнь. А у нее и мама была верующая. И большую роль в нашей жизни сыграл отец Александр Егоров из Обыденского храма: он был нашим духовником, мы у него окормлялись. Так что дальше все складывалась как-то естественно…

Неестественно было до тех пор, пока окружения не было. В Москве же все было просто: заходи в любой храм! А во Владимире, скажем, всего один храм, вокруг которого стояла милиция. И если ты туда придешь – тебя обязательно «проводят»!

Мне в свое время приходилось для газеты готовить материалы антирелигиозные. И как я тогда поступал? Я вставлял в план материалы антирелигиозной пропаганды: к Пасхе, к другим праздникам…

– Это была разнорядка сверху?

– Обязательно ты должен был дать такой материал! Я что делал? Беру журнал (например «Наука и религия»), где были описания этих праздников, подредактирую, сделаю статью информационную о каком-то празднике и публикую! И хвалили даже, говорили: как хорошо!

– Выходит, вы уже тогда занимались православным просвещением?

– Выходит… После журнала «Наш современник» я немного работал в Издательстве Московской Патриархии. А в «Современнике» мне был первый «звоночек» – сердце: упал на стол, так и лежал. Пришлось уйти с работы, а потом стал «свободным художником». И пошли у меня книги: в издательстве «Советский писатель» вышла книга, в «Современнике» вышли две книги, два или три договора новых были заключены с издательствами, и, если бы не началась эта перестройка, я бы всё опубликовал – пусть с какими-то утратами, но опубликовал!

А тут – перестройка! Продолжение революции… Я сразу воспринял это как продолжение советской власти – чистейшее. Но люди до сих пор не понимают этого, считают, что перестройка – сама по себе. Нет, это тоже советская власть! И те же люди делали это!

– Это были уже конвульсии советской власти…

– Нет, это не конвульсии были, это смена ярлыков была! Она и еще будет! Надо было забрать деньги в свои руки, капитал забрать и развратить народ нравственно, довести до нравственного помешательства. Именно поэтому все западные помои хлынули на нас. А человечество без нравственности погибнет!

– А как, по вашему мнению, можно возродить нравственность в наше «свободное» время, когда человеку буквально всё дозволено?

– А когда всё дозволено, нужно как-то взаимно кооперироваться и делать каждому что-то на своем месте! Делать свое дело. Вот, например, я пишу – и я не должен писать такой социальный роман, чтобы там были и «желтые», и «голубые», чтобы там и матом ругались (как, например, у Пелевина) и пр. Я должен делать свое дело. Не печатают пока? Напечатают потом, но надо мужество иметь. А если так: «Мне деньги нужны, я должен заработать – поэтому я напишу то, что сейчас в ходу!», то, конечно, так ничего у нас не получится.

– Мы вплотную подошли к важному, на мой взгляд, вопросу – вопросу о цензуре. А кто будет цензором в таком случае?

– Своя совесть – прежде всего. Вот я сейчас в Издательстве Московской Патриархии издал книгу «Осада», и хотя я работал в Издательском совете, но много лет не заходил даже в то здание. И ведь там фактически она прошла цензуру – духовую цензуру. Поверите или нет: я там не потерял практически ни одного слова! Так вот, если бы у нас была духовная цензура, я бы проголосовал «за». Чтобы всю пошлость не пропускали вообще – потому что это разврат! Это насилие над людьми, особенно же над подрастающим поколением, которое еще не осознает ничего, а всю эту пошлость уже заглатывает.

Когда началась перестройка, я вдруг почувствовал, что Церкви сейчас будет трудно очень. Очень трудно! Потому что мягкие характеры могут просто погореть. Мы договорились с писателями (со мной были Антонов и Немченко) и пошли к владыке Питириму (Нечаеву): «Нужна вам наша помощь? Мы можем поработать!»

Тогда там затевалось очень интересное дело – «Волоколамское общество», которое возглавляли митрополит Питирим и архимандрит Иннокентий (Просвирнин). Меня приняли именно с тем прицелом, что я буду работать в издательстве «Волоколамского общества». «А пока, – сказал владыка Питирим, – помогите поработать в “Журнале Московской Патриархии”». И получилось так, что только в журнале я и поработал.

У владыки Питирима были очень интересные планы: он хотел сделать два журнала из «ЖМП» – официальный журнал и такой, где бы публиковались и писатели, и священники, и епископы. Он говорил: «Нам надо создать такую бойцовскую группу православную, чтобы мы могли что-то сказать и сделать!» Я ему сказал тогда: «А я работаю над тем, чтобы объединить социальную тему с духовной! Нельзя их разъединять!» Сейчас, например, православные писатели пишут неизвестно что – семь верст до небес, и все лесом; я же считаю, что литература должна соединиться таким образом, чтобы в каждом произведении было Православие! Вот как должно быть! И над этим я работаю уже двадцать лет, можно сказать. И мои последние повести – попытка достижения этой цели.

А митрополита Питирима тогда отправили на покой, и 75 человек сотрудников сразу уволили. Меня в тот раз не уволили, но создали атмосферу такую, что я ушел сам – это было в январе 1996 года. А в мае у меня случился инфаркт. То есть все эти завихрения – они впустую не проходят! Но я – человек счастливый!

С писателем Борисом Споровым
беседовал главный редактор радио «Радонеж» Николай Бульчук
Материал подготовлен специально для сайта «Православие.ру»

15 мая 2013 г.

Православие.Ru рассчитывает на Вашу помощь!
Храм Новомученников Церкви Русской. Внести лепту
Смотри также
1970-е: О религиозном возрождении и диссидентстве 1970-е: О религиозном возрождении и диссидентстве
Прот. Владислав Цыпин
1970-е: О религиозном возрождении и диссидентстве О религиозном возрождении и церковном диссидентстве 1970-х годов
Протоиерей Владислав Цыпин
Религиозное сознание неофитов 1970-х страдало серьезными деформациями. Они спешили брать на себя миссию учителей и наставников, воспроизводя психотип сектантских проповедников. Другая особенность церковного диссидентства – благоговение перед Западом: для некоторых само исповедание христианской веры имело ценность потому, что из-за недостаточной информированности они считали Запад христианским.
Торжество Православия: взгляд из тюрьмы Торжество Православия: взгляд из тюрьмы
Писатель Николай Блохин
Торжество Православия: взгляд из тюрьмы Торжество Православия: взгляд из тюрьмы
Беседа с писателем Николаем Блохиным
В нас же всегда просыпается самое лучшее, когда Господь рядом. А Он с нами рядом всегда – мы от него все время далеко. И чтобы мы что-то стали понимать, нам нужны узы. Я молиться начал по-настоящему только в тюрьме. Сколько раз на воле читал Евангелие – а здесь оказалось, что помню его наизусть. И молитва моя в тюрьме была самая горячая.
Непионерское детство священника Непионерское детство священника
Беседа с протоиереем Александром Шастиным
Иду по коридору и думаю: «Раз отец сказал, что надо в октябрята вступать, значит Бога нет, а этого не может быть!» Детское рассуждение такое. И вернулся в класс, не пошел, не уступил, Господь сохранил. Иду домой, думаю: «Если папа сказал, то сейчас меня, наверное, ругать будут». Пришел, рассказал. «Кто тебе сказал?» «Вот так и так, учительница сказала». Он ходил разбираться с этим делом.
Комментарии
Наталья 6 сентября 2013, 17:06
уважаемый Борис Фёдорович!Благодарна Вам за статью.Спасибо за честное открытое описание мытарств людей,переживших такой тяжёлый период нашей страны.Когда одно лишь упоминание о БОГЕ,грозило тюрьмой и гонениями.В нашем роду пострадал мой прадед Александров Александр А. Арестовали в 1937г. только за то,что в доме были православные книги.Мама рассказывала,что видимо он знал что его ждёт.Перед арестом пришёл попрощаться.Пишу и слёзы душат.Истребляли свой же народ.Господь любит Вас.И только с Божьей помощью смогли преодолеть все трудности.Храни Вас ГОСПОДЬ.
Павел 6 июня 2013, 06:08
мне очень понравилась эта статья. мне она напомнила о моем пути к вере. о бессмысленной работе на заводе, когда мне было 20-21 год, когда я работал за грошовую зарплату в начале нулевых на "Красном выборжце" в Петербурге. это уже не СССР, а постсоветская РФ. новые хозяева завода жиды (я не знаю точно, сколько там было этнических евреев, но точно, что главное заводское руководство того периода было погаными жидами), все норовили как-то ликвидировать завод, остановили на нем производство, только привозимое сырье формовали-переупаковывали. а народ все не уходил, держался за места, потому что поколениями там работали. на ту зарплату мне надо было высчитывать, сколько рисовых пирожков я могу позволить купить себе в обед. я помню, как крепко задумался тогда над смыслом жизни. и конечно, без Бога я больше не мог ее себе оправдать. ведь жизнь становится особенно злой именно тогда, когда мы изгоняем из нее всякое представление о Нем, жизнь без какой-то отдаленой перспективы становится невыносима...
татьяна17 мая 2013, 22:40
Уважаемый Борис Федорович! Спаси Вас, Господи!!!! Я восхищаюсь Вами, мне 38 лет и я помню советские времена, когда надо было скрывать, что крещеная, а Вы не скрывали своих убеждений, Вы даже писали о вере, о Боге и не шли на сделку с совестью и не писали антирелигиозное, чтобы только Вас напечатали и заплатили гонорар. И как Вы правильно сказали, что если КАЖДЫЙ человек на своем месте не будет думать, например, что если "он" не напишет про секс-хамство-убийство-наркотики, то про это напишет другой и получит известность и деньги, а все будут писать про доброе, то вскоре мир будет лучше. Убийцы и т.п. отбросы все равно, остались бы (мусор был всегда, но его может быть мало, а может и образоваться целая гора отходов), но их было бы все меньше и меньше и они бы скрывались, а не как сейчас даже хвастаются своими преступлениями и выкладывают их в сетях на всеобщий просмотр. Господи! Спаси раба Твоего, Бориса
Мария16 мая 2013, 15:48
Спасибо редакции! Такие глубокие, отрезвляющие материалы позволяют лучше узнать и понять отечественную историю XX века и тот путь, который пришлось выдержать Православной Церкви со всеми его коллизиями. А когда это проходит через судьбу человека, это ценно вдвойне.
millie toll16 мая 2013, 08:47
Спаси вас Господи дорогой Борис Федорович. Многая вам лета и процветать таланту вашему. Воистину вы счастливый! Господь полюбил вас, одарил вас таким талантом писательским -- это дано только Богом ведь это как Апостолы -, кого полюбил Господь те и пошли прославлять Его по миру. Я из семьи репрессированных в 20-30 годах прадедов и погибших 1941-45 гг-дедов, никто никогда из официальных лиц Сов союза или России не вспоминал наших погибших родных брат моей бабушки Жихарев Николай Иванович 1899 г р -только 1 из всех мужчин семьи со Сталинградского сражения без правой руки вернулся живым но получал почти до самой смерти в 1975г- пенсию 20 рублей а был инвалид 2х войн , по детству его помню был кротким добрым честным настоящим мучеником не имел своего жилья своей кровати -одежду давали люди у кого с детьми водился но денег никогда не брал . не могу вспоминать слезы душат хотя и родилась после войны в начале 50х но многое знакомо мне-- схоже с вашей жизнью читала и обливалась слезами я так и не нашла правды и справедливости и не только в Сов.Союзе но и в России и уехала совсем за границу. Простите меня грешницу я не жалуюсь но такие тяжелые воспоминания сердце плачет.
Здесь вы можете оставить к данной статье свой комментарий, не превышающий 700 символов. Все комментарии будут прочитаны редакцией портала Православие.Ru.
Войдите через FaceBook ВКонтакте Яндекс Mail.Ru Google или введите свои данные:
Ваше имя:
Ваш email:
Введите число, напечатанное на картинке

Осталось символов: 700

Подпишитесь на рассылку Православие.Ru

Рассылка выходит два раза в неделю:

  • В воскресенье — православный календарь на предстоящую неделю.
  • Новые книги издательства Сретенского монастыря.
  • Специальная рассылка к большим праздникам.
×